Ленинградская поэма

  
Я как рубеж запомню вечер: 
декабрь, безогненная мгла, 
я хлеб в руке домой несла, 
и вдруг соседка мне навстречу. 
— Сменяй на платье,— говорит,— 
менять не хочешь — дай по дружбе. 
Десятый день, как дочь лежит. 
Не хороню. Ей гробик нужен. 
Его за хлеб сколотят нам. 
Отдай. Ведь ты сама рожала...— 
И я сказала: — Не отдам.— 
И бедный ломоть крепче сжала. 
— Отдай,— она просила,— ты 
сама ребенка хоронила. 
Я принесла тогда цветы, 
чтоб ты украсила могилу.— 
...Как будто на краю земли, 
одни, во мгле, в жестокой схватке, 
две женщины, мы рядом шли, 
две матери, две ленинградки. 
И, одержимая, она 
молила долго, горько, робко. 
И сил хватило у меня 
не уступить мой хлеб на гробик. 
И сил хватило — привести 
ее к себе, шепнув угрюмо: 
— На,  съешь  кусочек,  съешь...  
     прости! 
Мне для живых не жаль — не думай.— 
...Прожив декабрь, январь, февраль, 
я повторяю с дрожью счастья: 
мне ничего живым не жаль — 
ни слез, ни радости, ни страсти. 
Перед лицом твоим, Война, 
я поднимаю клятву эту, 
как вечной жизни эстафету, 
что мне друзьями вручена. 
Их множество — друзей моих, 
друзей родного Ленинграда. 
О, мы задохлись бы без них 
в мучительном кольце блокады. 
  
II 
  
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 
  
III 
  
О да — и н а ч е   н е   м о г л и 
ни  те  бойцы,  ни  те  шоферы, 
когда грузовики вели 
по озеру в голодный город. 
Холодный ровный свет луны, 
снега сияют исступленно, 
и со стеклянной вышины 
врагу отчетливо видны 
внизу идущие колонны. 
И воет, воет небосвод, 
и свищет воздух, и скрежещет, 
под бомбами ломаясь, лед, 
и озеро в воронки плещет. 
Но вражеской бомбежки хуже, 
еще мучительней и злей — 
сорокаградусная стужа, 
владычащая на земле. 
Казалось — солнце не взойдет. 
Навеки ночь в застывших звездах, 
навеки лунный снег, и лед, 
и голубой свистящий воздух. 
Казалось, что конец земли... 
Но сквозь остывшую планету 
на Ленинград машины шли: 
он жив еще. Он рядом где-то. 
На Ленинград, на Ленинград! 
Там на два дня осталось хлеба, 
там матери под темным небом 
толпой у булочной стоят, 
и дрогнут, и молчат, и ждут, 
прислушиваются тревожно: 
— К заре, сказали, привезут... 
— Гражданочки,   держаться   можно...— 
И было так: на всем ходу 
машина задняя осела. 
Шофер вскочил, шофер на льду. 
— Ну, так и есть — мотор заело. 
Ремонт на пять минут, пустяк. 
Поломка эта — не угроза, 
да рук не разогнуть никак: 
их на руле свело морозом. 
Чуть разогнешь — опять сведет. 
Стоять? А хлеб? Других дождаться? 
А хлеб — две тонны? Он спасет 
шестнадцать тысяч ленинградцев.— 
И вот — в бензине руки он 
смочил, поджег их от мотора, 
и быстро двинулся ремонт 
в пылающих руках шофера. 
Вперед! Как ноют волдыри, 
примерзли к варежкам ладони. 
Но он доставит хлеб, пригонит 
к хлебопекарне до зари. 
Шестнадцать тысяч матерей 
пайки получат на заре — 
сто двадцать пять блокадных грамм 
с огнем и кровью пополам. 
...О, мы познали в декабре — 
не зря «священным даром» назван 
обычный хлеб, и тяжкий грех — 
хотя бы крошку бросить наземь: 
таким людским страданьем он, 
такой большой любовью братской 
для нас отныне освящен, 
наш хлеб насущный, ленинградский. 
  
IV 
  
Дорогой жизни шел к нам хлеб, 
дорогой дружбы многих к многим. 
Еще не знают на земле 
страшней и радостней дороги. 
И я навек тобой горда, 
сестра моя, москвичка Маша, 
за твой февральский путь сюда, 
в блокаду к нам, дорогой нашей. 
Золотоглаза и строга, 
как прутик, тоненькая станом, 
в огромных русских сапогах, 
в чужом тулупчике, с наганом,— 
и ты рвалась сквозь смерть и лед, 
как все, тревогой одержима,— 
моя отчизна, мой народ, 
великодушный и любимый. 
И ты вела машину к нам, 
подарков полную до края. 
Ты знала —я теперь одна, 
мой муж погиб, я голодаю. 
Но то же, то же, что со мной, 
со всеми сделала блокада. 
И для тебя слились в одно 
и я и горе Ленинграда.     
И, ночью плача за меня, 
ты забирала на рассветах      
в освобожденных деревнях 
посылки, письма и приветы.     
Записывала: «Не забыть:     
деревня Хохрино. Петровы. 
Зайти на Мойку сто один         
к родным. Сказать, что все здоровы, 
что Митю долго мучил враг, 
но мальчик жив, хоть очень 
                          слабый...» 
О страшном плене до утра 
тебе рассказывали бабы 
и лук сбирали по дворам, 
в холодных, разоренных хатах: 
— На, питерцам свезешь, сестра. 
Проси прощенья — чем богаты...— 
И ты рвалась — вперед, вперед, 
как луч, с неодолимой силой. 
Моя отчизна, мой народ, 
родная кровь моя,— спасибо! 
  
  
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  . 
  
VI 
  
Вот так, исполнены любви, 
из-за кольца, из тьмы разлуки 
друзья твердили нам: «Живи!», 
друзья протягивали руки. 
Оледеневшие, в огне, 
в крови, пронизанные светом, 
они вручили вам и мне 
единой жизни эстафету. 
Безмерно счастие мое. 
Спокойно говорю в ответ им: 
— Друзья, мы приняли ее, 
мы держим вашу эстафету. 
Мы с ней прошли сквозь дни зимы. 
В давящей мгле ее терзаний 
всей силой сердца жили мы, 
всем светом творческих дерзаний. 
  
Да, мы не скроем: в эти дни 
мы ели землю, клей, ремни; 
но, съев похлебку из ремней, 
вставал к станку упрямый мастер, 
чтобы точить орудий части, 
необходимые войне. 
  
Но он точил, пока рука 
могла производить движенья. 
И если падал — у станка, 
как падает солдат в сраженье. 
  
И люди слушали стихи, 
как никогда,— с глубокой верой, 
в квартирах черных, как пещеры, 
у репродукторов глухих. 
  
И обмерзающей рукой, 
перед коптилкой, в стуже адской, 
гравировал гравер седой 
особый орден — ленинградский. 
Колючей проволокой он, 
как будто бы венцом терновым, 
кругом — по краю —  обведен, 
блокады символом суровым. 
В кольце, плечом к плечу, втроем — 
ребенок, женщина, мужчина, 
под бомбами, как под дождем, 
стоят, глаза к зениту вскинув. 
И надпись сердцу дорога,— 
она гласит не о награде, 
она спокойна и строга: 
«Я жил зимою в Ленинграде». 
Так дрались мы за рубежи 
твои, возлюбленная Жизнь! 
И я, как вы,— упряма, зла,— 
за них сражалась, как умела. 
Душа, крепясь, превозмогла 
предательскую немощь тела. 
И я утрату понесла. 
К ней не притронусь даже словом — 
такая боль... И я смогла, 
как вы, подняться к жизни снова. 
Затем, чтоб вновь и вновь сражаться 
за жизнь.         
  
Носитель смерти, враг — 
опять над каждым ленинградцем 
заносит кованый кулак. 
Но, не волнуясь, не боясь, 
гляжу в глаза грядущим схваткам: 
ведь ты со мной, страна моя, 
и я недаром — ленинградка. 
Так, с эстафетой вечной жизни, 
тобой врученною, отчизна,  
иду с тобой путем единым, 
во имя мира твоего,             
во имя будущего сына 
и светлой песни для него. 
  
Для дальней полночи счастливой 
ее, заветную мою, 
сложила я нетерпеливо 
сейчас, в блокаде и в бою. 
  
Не за нее ль идет война?          
Не за нее ли ленинградцам 
еще бороться, и мужаться, 
и мстить без меры? Вот она: 
  
— Здравствуй, крестник         
красных командиров, 
милый вестник, 
вестник мира... 
  
Сны тебе спокойные приснятся 
битвы стихли на земле ночной. 
Люди 
    неба 
        больше не боятся, 
неба, озаренного луной. 
  
В синей-синей глубине эфира 
молодые облака плывут. 
Над могилой красных командиров 
мудрые терновники цветут. 
Ты проснешься на земле цветущей, 
вставшей не для боя — для труда. 
Ты услышишь ласточек поющих: 
ласточки 
        вернулись в города. 
  
Гнезда вьют они — и не боятся! 
Вьют в стене пробитой, под окном: 
крепче будет гнездышко держаться, 
люди больше 
           не покинут дом. 
  
Так чиста теперь людская радость, 
точно к миру прикоснулась вновь. 
Здравствуй, сын мой, 
                    жизнь моя, 
                              награда, 
здравствуй, победившая любовь! 
  
          Июнь — июль
Год написания:
1942 год
+6
84
Нет комментариев. Ваш будет первым!

Другие стихи